The crisis of the Russian civilization in the stories of Michael Rysankova

Мы размышляем об экологическом кризисе, прогнозируем, чем он может повредить России, недоумеваем, откуда он взялся... Ученые пишут толстые книги, обосновывающие неизбежность гибели цивилизации. Но заслуживаем ли мы иной участи? Об этом надо спросить не ученых, а писателей.... И тогда окажется, что экологический кризис - не причина гибели. Он, скорее, просто наносит завершающий удар... Вот как раскрывает причины кризиса русской цивилизации Михаил Рысенков.

Художник: Ольга Дмитриева

                    

Божий человек
                                    
 ГЛАВА ИЗ НЕНАПИСАННОЙ КНИГИ

Сейчас начнется:

- Да чьи же это такие мальчики?

- Да на кого похожи-то, на Колю или на Машу?

- Давай конфетку в карман положим?

А мы с братом, пятилетние, еще ни на кого не похожи, только друг на друга – как две капли воды. Даже сами себя на фотографиях не всегда узнаем.

Однако обошлось: бабушки так заняты разговором, что не услышали тихого «здрасьте».

Дальше бархатная от пыли дорога – в Горы, наш лес. Горы – это тот самый лес детства, где водятся самые красивые бабочки, растут самые большие папоротники и подосиновики. Где маленького человечка ждет светлячковая россыпь маленьких, немудреных радостей.

И вот – душистая прохлада лесной дороги. Нам навстречу косолапит странная фигура. Его трудно не узнать: это Саша Гома. Он ровесник папы, но все зовут его Сашей, как маленького. Пыльные кирзовые сапоги, темные плотные штаны, теплая выцветшая спецовка. Лицо круглое, бабье, сероватого оттенка, а глаза по-медвежьи маленькие, голубые, и носик утиный.

Там, за лесом, в деревне Подолы, живет Саша у Тани-баптистки не то работником, не то приживалом. Саша тоже баптист.

Несколько лет спустя, когда уже тощими второклашками  мы вместе с ровесниками будем за старым сараем участвовать в турнире по матерной ругани, Колька Евдокимов скажет: «Баптисты – это те, которые баб тискают».

Нет, Саша никого не может тискать. Он улыбается нам и говорит тихим мяукающим голосом: «Васенька, Мишенька, ребятки…» Медвежьи глазки слезятся, а в них – синева летнего безмятежного неба. Он что-то спрашивает, гладит по стриженым головам и достает из кармана оплывшего медведя на палочке. Саше просто хорошо от того, что вот, есть два таких хороших одинаковых мальчика в коротких штанах и белых шапочках. Нам-то что, не жалко, пусть рассматривает.

Совсем недавно он говорил нашей маме, шипя и всхлипывая: «Таня сама потихонечку пряники ест, чтоб я не видел. А мне говорит, что теперь пост, и большой грех оскоромиться. Нехорошая она, злая».

Зимой и летом, в слякоть и жару ходит Саша раз в неделю в магазин за хлебом. Увидит нас – и слезы навернутся на светлые добрые глазки: ребятки.

Сколько лет прошло, он вроде бы совсем не изменился.

-- Здравствуй… (Сказать «Саша» -- неудобно, он ведь в отцы годится. Лучше никак не называть.)

Вот из армии вернулись, учимся.

И он радуется: «Вернулись… вот и хорошо… мальчики».

Ему ведь просто хорошо, что вернулись, где-то учимся. Дрожат большие короткопалые крестьянские руки. Теперь по головке  погладить нельзя – взрослые…

-- Ничего… Вот и ладно… Из армии…

Я ведь о Саше, собственно, ничего не знаю. Помню только со слов отца, что во время войны  он со слезами упрашивал своих ровесников, тогдашних мальчишек:

-- Ребята, я знаю, что это, это граната. Не надо, ребята, кидать гранату: вы и деревню подорвете и меня испугаете!

Почти стихами…

Откуда вдруг залетели ко мне все эти строчки? Ведь Саша давно умер где-то в доме престарелых, а Лес детства изрублен и захламощен. Вот только небо в июле такое же безмятежное. То же небо, что отражалось когда-то в Сашиных     тихих, мокрых глазках. Оттуда и зазвучало эхом:

-- Мишенька, Васенька, ребятки.

Не отцы и не дети

- Ты вот говоришь:  бездуховность, все интересы сводятся к тому, чтобы нажраться (это  в лучшем случае) или ширнуться, особи обоего пола говорят на языке, отдаленно напоминающем русский , полное незнание собственной истории, географии, самых элементарных вещей.

- И что, ты не согласен?

- В целом-то согласен, но есть соображения. Давай выпьем, и я прочитаю рассказ… так, ни о чем, о нашем поколении, о юности.

Было.

Проснулся среди ночи. В нескольких шагах от меня  коростели скрипели как новые армейские сапоги на утренней поверке. Июньские звезды смотрели с мягкой укоризной. Я лежал на мокрой, облеванной фуфайке под трактором. С поддона на новые серые штаны мерно капал мазут. Таким было пробуждение после памятной свадьбы в деревне Панкратово, деревне, которой нынче уже нет на свете. И много чего нет: нет колхоза, нет старого трактора без кабины, который мне выдали для разъездов на преддипломной практике… Однако попробуем обойтись без лишней лирики.

Свадьбы все одинаковы – как по шаблону. Гостю лучше всего быстренько «напостреляться, чтобы не слышать глупых подначек, адресованных молодым и не участвовать в этом идиотском действе. Я был с гитарой – «меня и пригласили за нее».

Под крики «Миха, вальс-бостон!», «Миха, свою, веселую!» - я уютно напивался. Потом по дури поспорил с Серегой Виноградовым, кто кого перепьет. Серега, бывший подводник, в полтора раза больше меня и много здоровей и на работу, и на выпивку. Вот. Результат налицо: я, жалкий, грязный  и облеванный, лежу под трактором, а Серега мирно храпит дома, под боком у жены.

Близилась полночь. Нет, не дождалась меня Надя, студентка из соседней деревни. Обещал вечером приехать, и вот…Трактор легко завелся с горы. До дома было 15 километров теплой темноты. Только утро я встретил не там и не так как хотел.

В Филитове на перекрестке шумела толпа наших пацанов. Друг Мишка, который на свадьбе  был свидетелем, подбежал с криком:

- Глуши мотор! Едем в Страшевичи. Там вчера Юру Бакланова отпиздили. Все уже у Славика в телеге сидят!

В груди неприятно дрогнуло. Ну вот, теперь из-за этого урода ехать на дурацкие разборки. Башка болит. Коленки дрожат, настроение на нуле.

Славик Коршунов вылез из телеги радостный:

- Молодец, агроном. Ты наш мужик, меня правленским бабам не сдал, когда я с поля за «керосином» уехал. Иди, с ребятами «гнилушечку» раздавим. Это Шарику спасибо. (Со Славиком всюду неотлучно ездил мелкий, задрипанный кобелишка). – Славик глядел желтыми полубезумными глазами:

- Шарик говорит: «Славка, в Страшевичах пусто. Поедем в Сукромлю, туда «Агдам» завезли». Как сказал, так и вышло. У нас с собой два ящика. А Шарик предупредил, мол, не ссыте, страшевических   уделаем, их меньше.

Славкины причуды всем были известны, но два ящика – это удача. Между двумя стаканами «Агдама» спросил у Мишки:

-  Ну, как там вчера со свидетельницей?

-  Вообще-то баба симпатичная. Думал я к ней подъехать. Приобнял на лавочке. Да она обкурилась, перепила, стала харчи метать… последнее дело, сам понимаешь.

Сам-то что-нибудь помнишь?

…Помнишь – легко сказать. Помню, что тихо спал за баней на солнцепеке. Помню, что тот же Миха меня поднял, чтобы вытащить трактором застрявший в канаве бензовоз. Подцепили трос, я включил заднюю передачу. Трос оборвался, и вот так, задом наперед, на предельных оборотах летел в сторону деревни, только голова моталась из стороны в сторону…

- Ты же чуть Колю Коршунова вместе с лошадью и телегой с насыпи  не сбросил. Видел бы, какие у лошади были взволнованные глаза.

-Помню, - говорю, - только как Колькины очки сверкнули.

- Ну, братан, молодец! Трактор под гору поставил, заглушил, как по нотам, сам на фуфайке свернулся ежиком, и все.

В Страшевичах остановились возле ДК. Славик потушил фары. Рядом стоял «москвич», горели габариты. Два мужика, один среднего возраста, другой помоложе, стояли у открытого багажника и разливали самогон из пластмассовой канистры. От клуба к автомобилю тянулся хвост из подростков и ребят постарше.

- Витек, этот дохлый уже по второму разу пристроился.

- Не наглей, сынок, не жадничай. Видишь, на заднем сиденье мой племянник лежит – жадность фраера сгубила. А нам его утром еще в военкомат доставлять. Подходите, дристуны, помяните гражданское житье раба божьего Игорька.

- А эти, похоже, местных месить приехали. Подходите тоже, для разгона…

После его слов все мгновенно опустело, только вдалеке трещал штакетник.

Наши ломанулись в клуб. Через несколько минут на ступенях у входа кипела пьяная драка. В этом броуновском движении я боковым зрением увидел, как многострадального Юру Бакланова повалили на асфальт и стали пинать ногами. Их было пятеро. Гитара тоскливо звякнула в моей руке. Удар пришелся плашмя по чьей-то голове. Это называется «испанский воротник» – когда струны  на ушах.

Потом из темноты к лицу взметнулся белый кроссовок. Вероятно, на несколько секунд сознание покинуло меня.

Встал. Отряхнулся. Было тихо. Наши переговаривались возле водоразборной колонки.

Была разбита губа. Потом выплюнул половинку сломанного клыка, грустно подумал: ну вот, из армии вернулся со всеми зубами, а теперь они начинают редеть.

За ближним углом зажурчало. Довольный голос произнес:

-  Поссать и пернуть – как сто грамм дернуть.

И, ответом на пароль, привычно и весело, второй:

- А поссать и не пернуть – как свадьба без цветов.

Лишним, ненужным хламом валялась гитара. Забирать такую уже не было смысла.

Миха и Юра подбежали с «Агдамом», Юра – в крови, Миха – бодрый и довольный.

- Все, эти козлы больше никогда не дернутся! Ты-то как?

- Нормально, только зуб выбили и гитару жалко.

Поглотали из горлышка теплого вина, покурили. Славик заявил уверенно:

- Шарик говорит, к обеду задождит, отоспишься еще, агроном… - и запел на частушечный манер:

- Был бы дождик, был бы гром –

На х.. нужен агроном!

Как в воду глядел: теперь ни агрономия, ни поля, давно заросшие, ни все наше прошлое никому не нужны и не интересны, кроме нас самих.


- А к чему ты мне это прочитал?

- Да так, картинки из прошлого… Просто теперешние двадцатилетние – это уже наши дети. Лучшие из них – толковее нас и жизнеспособнее, худшие – собрали в себе все самое дурное, что было в их «отцах». А в целом они не хуже и не лучше, они просто другие.

- Но ты ведь помнишь: мы много читали, стишки писали, о чем-то спорили, природой восхищались, ты же помнишь?..

- А вот это уже лирика. Давай лучше поднимем за то, чтоб им было так же хорошо, как нам когда-то.

  К телкам

Почему-то воспоминания о большом и глубоком, о том, что казалось важным и значительным - бледнеют и обесцениваются. Напротив, смешное и нелепое, странное и случайное оживает иногда с необыкновенной живостью и яркостью…
    
- Саню Гнутого я подобрал на вокзале в Торжке – он там завис после очередной отсидки.

Кристальной души человек! Четыре ходки: мокруха, разбойное нападение, а там – вплоть до изнасилования мелкого рогатого скота со смертельным исходом. Я тогда только-только в чине капитана из рядов  Советской Армии уволился, взял землю, технику и начал строиться. Саня и первую землянку копать помогал.  Мы вот сейчас с Наташей здесь, а он – на хозяйстве, и, заметьте, теперь коз и овец он только пасет и доит (всеобщий смех, переходящий в кашель).

Подобными рассказами Серега Бодров имел привычку шокировать дам, особенно незнакомых.

- А Люся моя? Сестру зарезала и дом сожгла. После отсидки жила в Страшевичах. Украла поросенка и стала там же его продавать. Я поросенка вернул, а Люся и сейчас у нас в Заречье работает.

Вспоминается ночевка у Бодрова на хуторе, в саманной постройке, где за соломенной стенкой топала  лошадь и шумно вздыхала корова. Моя лохматая дворняжка по кличке Федот вызвала у Люси самые нежные чувства. Уже засыпая, я все еще слышал ее голос. Она то ласково приговаривала: «Феденька, поешь, поешь, сыночек мой милый», - то с ненавистью шипела, обращаясь к своим кошкам: «Кошаки, опять в каждом углу надрищете, сучары блохастые!»

Гостей на наши с братом дни рождения в годы до неприличия затянувшейся юности собиралось много. Выпивка щедро перемежалась песнями – сначала бардовскими, потом застольными и народными, потом на автобусной остановке пьяная толпа завывала дворовые хиты. Знакомая, сильно продвинутая москвичка, как-то сказала: «Вам по сорок лет, а вы такие козлы!» «Козлам» тогда исполнилось по двадцать шесть.

Праздник был в самом разгаре. Вдруг кто-то резко и страшно с улицы забарабанил в окно. Все выскочили на улицу.  Вдоль деревни бежали люди. На западе полыхало зарево: горела старая заброшенная школа. Резко выстреливал лопающийся шифер.

Похватав ведра и лопаты, понеслись на пожар.

Горело уже вовсю. Кто-то с лестниц лил воду на стены ближних домов. Люди, как это всегда бывает на пожаре, бестолково метались, волоча за собой длинные изломанные тени. В искривленной яблоне с плоской кроной, осыпанной алыми искрами, было что-то японское.

Друг Юрик, с которым полчаса назад мы обсуждали художественные особенности «Северной симфонии» Андрея Белого, в невменяемом состоянии орал, что это поджог, что поджигателей нужно вывести на чистую воду, падал с лестниц, вырывал у людей ведра… Он так всем надоел, что мы насильно отвели его - мокрого, грязного, в репьях и фингалах - в избу и накрепко заперли двери. (На следующее утро тихий и благостный Юра говорил: «Мужики, ведь я впервые за последний год почувствовал себя настоящим человеком, уловил истинный пульс жизни…»)

У обочины дороги, озаренный пламенем, сидел Серега. Обхватив голову руками и раскачиваясь, он повторял сквозь слезы: «Здесь сгорела моя Наташа!», пока сама «погибшая»  не спровадила его спать на печку.

Бревна растаскивали баграми. Пожар стихал. Соседние дома удалось отстоять от огня, и усталые люди расползались по домам.

Ночь продолжалась.  Души жаждали подвига, чему очень способствовала отцовская самогонка.

В Лехин москвичонок нас набилось человек шесть.  Почему-то решили ехать в Страшевичи, хотя на танцы традиционно ездили в Берново. Кто-то сказал, что телок там на всех хватит.

Я сидел на переднем сиденье за штурмана и как местный должен был показывать дорогу. Пошел дождь. В весенней грязи и тумане одинокая фара с трудом нащупывала заросшие обочины.

… Проснулся оттого, что кто-то почти беззвучно смеялся, раскачивая машину. Было солнечно. Смеялся Леха Петров, только что вернувшийся после вылазки на свое место. Москвич по самое лобовое стекло торчал в навозной луже возле скотного двора в деревне Васильево, в 10 километрах от Страшевич. Сквозь истерическое хихиканье я едва разобрал: «Мишаня… там на дворе… сотня телок и у каждой по четыре титьки… в два ряда…» И уже всеобщий хохот раскачивал автомобиль, как  детскую зыбку.

Пахло навозом. На душе было так же скверно, как и на желудке.  А впереди… впереди была еще целая жизнь. Припекало, и высоко-высоко над ближним полем висел прозрачный голосок  жаворонка.
                                   

Каша молодости

Несколько раз пытался записать эту историю – ничего не получалось. Теперь я понял, что зачин рассказа должен быть сказочным, по типу «жили-были». Так вот: давным-давно, в конце 80-х годов прошлого столетия, жил в деревне Коробино мой родной дядька Алексей Алексеич, а в соседней деревне жили мы, его племянники, студенты сельхозинститута, недавние солдаты-срочники. В округе дядьку больше знали как Лёху-Пиздобола. Человек он был сильно пьющий, добрый и жизнерадостный, инфантильный и безалаберный.

Выражаться Лёха любил высоким штилем, с пафосом и при этом маловразумительно. Например, при появлении любимых племянников дядька радостно, с чувством изрекал:

- Ком-со-моль-цы! Мы будим варить с вами добрую и великую кашу: кашу любви, кашу молодости, кашу веры в людей!

Комсомольцами у него были не только мы, но и все, кто приезжал к нему в гости или помогал ремонтировать вечно неисправный, допотопный трактор-пердунок.

Лёха гнал самогон в объёмах почти промышленных и угощал всех подряд. С утра до вечера толпился народ в дядькиной кособокой избушке. Под окном сутками тарахтели трактора. Ни посевная, ни покос ничего не меняли: сперва к Лехе, а потом в поле. Председатели колхоза, которые сменяли друг друга быстрее, чем полевые культуры в севообороте, ничего поделать не могли и зачастую оказывались за тем же столом.

К самому себе дядюшка обращался во втором лице, уменьшительно-ласкательно. Вместо тоста говорил: «Лёшенька, открывай хлебальничек и не питюкай!» Переползая на четвереньках речку по шаткому мостику, уговаривал: «Лёха, мой друг, ползи!» Так что, по мнению окружающих, вышеупомянутая кличка была им вполне заслужена.

Как-то летним вечером я оказался в Коробине. Возле дома в тени разросшейся сирени вместе с Лёхой выпивали ещё два пожилых мужика: дядя Витя, которого чаще называли просто по отчеству - Николаич, большущий, медлительный, спокойный мужик, и дядя Коля Кузнецов, Кузнец. Этот имел обыкновение облизываться в подпитии по кругу, как сытый кот. На момент моего прихода он уже непрестанно облизывался и поглядывал на всех с глуповатой хитрецой.

Разлили по стопкам из большого медного чайника, и дядя Коля сказал:

- А что, Николаич, давай твоего Артёма напоим?

( За дядей Витей всюду тенью следовал крупный флегматичный пёс). Николаич задумчиво посмотрел вдаль, сложил губы трубочкой и рассудительно ответил:

- Что ты, Коля, ему ж целую бутылку надо. А мы-то что пить будем?

Тут, как на грех, подбежала Лёхина лохматая собачонка Булька. Кузнец возликовал:

- Мишка, держи Бульку! Мы и ей праздник устроим! Ведь сегодня Ильин день.

Эту лохматую мелочь я взял на колени, открыл ей пасть, а мужики с воодушевлением столпились вокруг. Дядька Колька так увлёкся, что когда содержимое стопки провалилось в собачью пасть, его собственный кадык сделал непроизвольное глотательное движение.

Пьяная животинка повела себя самым неожиданным образом. С веселым лаем она понеслась к скотному двору и с разбега плюхнулась в навозную лужу, поплавала там и метнулась обратно. Булька галопировала в направлении нашей скамейки. Народ разбежался кто куда. Видя, что ей не рады, собачка заскочила в дядькину веранду, где жена его Софья Васильевна перебирала ягоды. Крик, грохот, собачий визг смешались. Потом, обдавая все вокруг навозными брызгами, Булька исчезла в неизвестном направлении. Лишь устойчивый запах ещё долго напоминал о происшествии. Лёха поднял вверх корявый указательный палец и как всегда торжественно произнес: 

- Софья – наш человек!

Не знаю, что думала по этому поводу сама Софья Васильевна, а вот Булька вернулась домой через два дня тихая и задумчивая.

Явился Саня Андреев, местный коробинский мужичишка.  Вид у него был жалкий. Водянистые глаза навыкате, как у новорожденного теленка.

- Что, Сашенька, опохмелиться хочешь? Только самогонки нет, иди за бражечкой – у меня в теплице в баке из нержавейки. Зачерпни ведёрком, только не мути.

Бражка не добродила и была ещё сладковатой. Однако расходиться никто не хотел, и праздник продолжился. Пили эту барду кто кружкой, а кто ковшиком, черпая из ведра.  Вдруг Кузнец побледнел и рявкнул:

- Лёха, я готов!

- Куда готов?- не понял дядька.

- Обосрался…

Все покатились со смеху. Кроме Лёхи. Тот деловито распорядился:

- Бывает, Колюшка. Там в теплице бак для полива – замочи штаны. Видишь, на верёвке мои кальсоны висят – наденешь.

Только жопу вымой обязательно, а то я тебя знаю.

Дядя Коля, еле держась на ногах, сконфуженный, вскоре забрался в трактор и уехал в Лехиных голубых подштанниках.

А мне ещё было суждено участвовать в королевской охоте – под таким названием осталось в народной памяти это «шоу». Лёшенька засуетился:  

- Завтра приедут дети из Питера. Нужно двух кур и четырех петушков им приготовить. Рубить головы я не согласен.

Пусть хоть погибнут как гордые, вольные птицы.

И пошла потеха. Мы с Саней подбрасывали «дичь» с крыши сарая, а мужики азартно лупили по ней из двустволки. На представление собралась вся деревня.

Поздним вечером Николаич закусывал привезённую мной водку куриным холодцом. Потом долго разглядывал на тарелке горошины черного перца:

- Лёха, смотри, везде дробь! Всех курей изрешетили!

-  Дядь Вить, это ж перец!

- И правда, Миша, дробь вроде помельче была.

–  Витенька, эту курицу Софья еще на той неделе зарубила.

На другое утро заехал по делу в мастерские. Толпа мужиков бесновалась у входа. Такого хохота я не слышал ни до, ни после: пускали слюни, падали в изнеможении, катались по траве. А дело вот в чём: утром к дядюшке зашёл опохмелиться Саня Андреев.

- Вот тебе чайничек, Санюшка, сбегай за бражечкой!

И пошел Санюшка, и зашёл он в теплицу, и черпанул из бака. Глотнул из носика – и полегчало ему. Хотел ещё зачерпнуть – а из мутной глубины выплывают на свет  Божий вчерашние штаны дядьки Коли. А рядом стоит себе точно такой же бак с чистой, прозрачной водой для полива. Выворачивало бедного Саню наизнанку до позднего вечера.

Что сделали с той бражкой – не знаю. Должно быть, перегнали в бане, а потом выпили. У кого спросишь? Стариков уже нет в живых. Можно Саню Андреева расспросит при случае, только зачем?

Вот такая «каша любви, каша молодости». Ну а закончить рассказ нужно тоже в фольклорном духе, например:

Жизнь-то быстро идёт, с горки катится:

Кто не пьёт, не е… -   тот спохватится.

(Народная пословица советских времен).

В сумерках

- Звездочка!  Звездочка! Где ты, стерва?

Звуки глохнут, падая на мокрую стерню. Мать устало махнула рукой и направилась в сторону деревни: часа три искали телку, но она как сквозь землю провалилась. Все лето исправно ходила домой, а тут…  Обегали все поля, где после обеда паслось стадо, все кусты.

Через заболоченный старый выгон, где древние березы пренебрежительно поглядывают на подрастающие ивняки, я углубился в лес. Туман все гуще, повис в безжизненном воздухе, не падая и не взлетая. Темнеет уже.  По привычке слагаются сами собой сырые, как осеннее небо, рифмованные строчки:

У деда моего была лошадь по имени Вьюга.

Он был председателем колхоза во время войны.

Внук его еще знает, что такое хомут и подпруга,

А правнук – совсем еще мелкий и только марает штаны.

В ельниках – почти ночь. По ольшаникам – сумерки. На редких полянках – пасмурный вечер. Строчка за строчкой, за полянкой – вырубка. Направо – налево - кругом. Об стенку лбом! Ну и куда теперь, дурак бестолковый? (Имей компас! 

Сочиняй дома!  Не пей самогонки!)  Все так, но куда же меня занесло?

Вдруг через топкую низину – узкая насыпная дорога, тележные следы, четкие отпечатки лошадиных копыт. Почти в полной темноте прошел еще километра два лесом, и вот за полем мелькнул огонек: значит, заночую в тепле. Хорошо все же, что у нас не тайга.

Залаяла рыжая собачонка. Вышел невысокий старик, юркий, суетливый.

- Заходи в избу, обсохни. Волков теперь нету. Найдется твоя телка, завтра выйдет к стаду.

Потом все оказалось пугающе нереальным: темные сени, керосиновая коптилка на столе, медный чайник на проволоке над тазом вместо рукомойника; потемневшие тесаные бревна стен. Взгляд коснулся газетного листа на белой скатерке комода:  портреты Калинина и Сталина – на первой странице. От догадок стало душно. Потом сердце вовсе заколотилось где-то в глотке: на желтоватом листке отрывного календаря  (их старики до сих пор называют численниками), как приговор слабеющему разуму, мерцает дата: 26 октября 1936 года. Преодолевая паралич сознания, я еще разглядел на столе стакан мутной хлебной самогонки - «для сугрева». На ногах оказались теплые валенки. Старик развешивал на лежанке мокрую одежду и неожиданно спросил, то ли в шутку, то ли испуганно:

- Слышь-ка, а ты часом не беглый арестант?

(На спине моего синего ватника – надпись: «Метролюкссервис» и цифры – номер телефона). Натужно рассмеявшись, сказал, что в Питере теперь всем выдают такую спецодежду.

Словоохотливый дедок назвался Сергеем Степанычем. Я для поддержания разговора спросил, где его дети. Оказалось, что его единственный сын ушел служить, попал на флот на Камчатку, да там и остался, за пять лет прислал одно письмо. Дед Сергей угрюмо помолчал минут пять и вдруг сказал:

- Ну и х… с ним. Зато там холодно!

Потом вдруг прищурился с доброй хитрецой:

- А ты ведь Рысёнков?

Именно с таким ударением произносят в деревне нашу фамилию.

- Вашу породу издаля видать. А Василию Иванычу кем приходишься?

Пришлось врать долго и самозабвенно. Знал бы родной мой дедушка, какого родственника он приобрел в эти минуты!

Я его двоюродный  брат. Еще до революции подался в Питер, там женился, там учился. Сейчас работаю на Кировском заводе. В деревне не был десять лет. Приехал вчера повидать родню, поскольку дали большой отпуск.

- А мы, Михайло Николаич, с твоим братком давние приятели. Ты вроде постарше Василия-то. Должно, на Германской был.

- Да, было дело, - тихонько вякнул я и почувствовал, что краснею, как последняя… барышня.

- Василий Иваныч вчерась с обозом на станцию проезжал. В зачет госпоставок возят гречу. Говорит, пуд за четыре пуда ржи принимают. В Воропуньевском колхозе, в  «Красной  горке», удалась нонче гречиха-то. Выходит, в зиму с хлебом будут, что-то ведь и народу останется.

На газете у лежанки рассыпан крупно нарубленный самосад. Сергей Степаныч заметил мой взгляд и предложил завернуть «козью ножку», за делом приговаривая:

-  Я его навозной жижей поливаю. Хорошо растет, да больно ядовитый. С махоркой сельповской перемешаю, тогда ничего, можно курить.

Пошарив в кармане ватника, я достал пачку «Примы» и протянул старику. Он закурил, похвалил сигареты и хотел было пачку вернуть. После моего отказа поблагодарил за подарок и насыпал в бумажный кулек самосада.

- Это тебе в дорогу. Заночуешь, а завтра, часов в девять, ваши будут с района возвращаться – с ними доберешься.

- Я летами в Курове совхозные поля караулю. Оне там для железной дороги всякую овощь выращивают:  кочаны капустные  – поболе моей головы будут, помидоры – с кулак, красные, сладкие. Работают от зари до зари, что муравьи.

Зато им настоящие деньги плотят, не палочки колхозные. Нонче вся МТС, почитай, у них одних и работала.  В этой МТС даже три девки на тракторах пахали, после училища, куровские…

Я уже в пол-уха слушал его уютную болтовню. Абсурд происходящего притуплял способность мыслить, угнетал волю.

- Михайло, что скажу-то. Ты только – никому. Через мою Зажигалиху, аккурат первого числа, механик из МТСа проезжал. Малость выпили. Слово  за слово – я и разморщил его на бидон керосина. Давеча Василию Иванычу сказал, кого найти в Курове, к кому обратиться. Он твоего племянника Мишку хотел к этому делу приспособить.

Парнишка продувной, сообразительный. Мишка посудину доставит, а мы тут по флягам разольем и на всех поделим.

Вишь, оне просят масла льняного в обмен. У Иваныча  всегда есть в загашнике…

Вот. Это уже было близко к тихому помешательству: мой дядя Миша, ныне покойный – мой же племянник!

Бежать нужно. Бежать нужно прямо по дороге, Студёнками на Курово и дальше. Дорога знакомая: темнота не помеха. Но главное – прямо сейчас выйти на воздух. А вдруг «это» уже везде и навсегда, насовсем? Да, ты уже совсем…

Со всем, со всем придется распроститься, будет темный бред длиться и длиться.

… А все же, как хочется увидеть их всех тогдашних: и дедушку, и пятилетнего отца, и озорного пацанчика дядю Мишу, всех наших, всех-всех знакомых и незнакомых!

- Завтра поедете, так ты забеги все же, бывает, в ихнюю контору: в барском доме, со стороны сосняка, крайняя левая дверь…

Темно. Дед Сергей уже похрапывает. Пора. Только ни о чем не думать. Где же второй сапог?

Обулся. Вышел в тяжелую от влаги темень. Дорога едва видна, но главное не думать и никуда не сворачивать.

Курово-Покровское различимо лишь по запахам и сонной перебранке собак. От ближайшей к дороге конюшни тепло пахнет клеверным сеном и лошадьми. А вот, ближе к реке, донесло вдруг запах ржаного, вкуснейшего в мире, хлеба от совхозной пекарни…

Значит, это не бред. Значит – навсегда. Наши меня, конечно, не поймут и не признают, да и кем бы я был среди них?

Решено. Я просто должен предупредить народ о скором начале великой страшной войны и… и… и тихо окончить жизнь в психиатрической лечебнице.

Сел покурить возле Слоновского пруда. Еще с полкилометра – и я дома. В темноте не видно ни нашей горы, ни домов на ней.

Засмотрелся на огонек спички, а когда она догорела, вдруг стала видна вся деревня под сияющей строчкой электрических фонарей на ранней  осенней заре.

В кармане вместо сигарет оказался бумажный кулек самосада.

Завтра, завтра, дедушка, я приду к тебе на кладбище, отнесу этот подарочек от старого приятеля. Вот, и обеих бабушек  своих навещу…  А совсем впритирку – другая, неотвязная мысль: жаль, что не было с собой льняного масла – обеспечил бы своих керосином на всю долгую, темную  зиму.